Сообщение
buka87 » 03 май 2010, 02:16
Алка Кудряшева
Я этой ночью уйду - не спи
И дверь закрытой держи.
На шее крестик висит на цепи -
Иначе Господь сбежит.
Не спи - и Бога зажми в кулаке,
Так точно не украдут.
В кастрюле каша на молоке -
Поешь, если не приду.
Ну, вот уже на часах "пора",
Веди себя хорошо.
Да ты не бойся - вернусь с утра.
Ну всё. Не грусти. Ушел.
Наутро солнце купалось в реке,
И в двери стучалось к нам.
Ты спишь. Обрывок цепочки в руке.
И Бог в проеме окна.
Ползет-не ползет строчка, плохо идут дела.
Была у меня дочка, тонкая, как стрела.
Ходила за мной следом, касалась меня плечом.
Училась будить лето, учила смеяться пчел.
Ноябрь дождем вертит, взбирается в рукава.
Прозрачная, как ветер. Певучая, как трава.
Я пробовал жить вечно - не выдержал, не могу.
Была у меня свечка - елочка на снегу.
Который там час? Точно не знаю, стрелки в нуле.
Была у меня дочка - лучшая на земле.
На улице мрак - пес с ним, проветрюсь под злой водой.
Училась писать песни и плакать над ерундой.
И мне не ходить в парках, судьбе чужой - не мешать.
Кормила синиц в парках, вязала лохматый шарф.
Жизнь выскочила внезапно, как сердце из-под ребра.
От озера шел запах меда и серебра.
За зиму весна платит, у мира новый виток.
Я дочке купил платья, два платья разных цветов.
Всё, так как она просила и счастью цена - пятак.
Белое - чтоб носила и черное - просто так.
Оставил возле подушки: проснешься - и надевай.
А сам зевнул благодушно и лег себе на диван.
Вот только слезы глотаю, и ломит в висках тоска,
ушла моя золотая, а мог бы не отпускать.
Не буквы - одни точки, часок почитал - слег.
Была у меня дочка, девочка, мотылек.
Так прыгнешь с кочки на кочку и свалишься в никуда.
Сиреневый колокольчик, березовая вода.
Теперь что ни день - вечер, слова - всё равно не те.
Была у меня свечка, искорка в темноте.
Растаять в песке снежном, заснуть, уйти, не глядеть.
Осталась со мной нежность - куда мне ее деть?
Остались со мной краски - тьма неба, белая пыль.
Исчезла моя сказка, начав для себя быль.
Давно уже пилигримы отправились петь на юг.
Она ведь идет мимо - а я и не узнаю.
На улице минус тридцать, ни слова не говоря,
не дочка моя - царица несет на руках царя.
Царица - вязаный свитер, царица - гордая стать.
А рядом идет свита и пробует не отстать.
Обрывки души - сшей-ка, последний - смотри - шанс:
на толстой царевой шейке лохматый смешной шарф.
Царь спящий, как черепаха, закутанный, шерстяной.
Мне кажется, снег пахнет нагретой солнцем стеной.
Зима застыла среди теней, завязла в сырой дремоте, я собираю в ладони дни, стараясь не растерять.
Он пишет красками на стене, мечтающей о ремонте, седое небо дрожит над ним и плачет в его тетрадь.
Он дышит сухо и горячо, и так теребит прическу, что завитки на его висках почти превратились
в нимб. Один стоит за его плечом, диктуя легко и четко, другой стоит за его плечом и вечно
смеется с ним.
Он тощий, с родинкой на скуле, лохматый знаток историй, боится спать, по ночам дрожит и вовсе
не знаменит. Он младше мира на столько лет, что даже считать не стоит, его друзья не умеют жить,
пока он не позвонит.
Зима - какая уж тут зима, снег выпал, но за ночь тает, январь висит на календаре - как будто
бы ни при чем. А я ревную его к стихам, которые он читает и собираю его в стихах, которые он
прочел.
А я ревную - почти не сплю - к раскормленной кошке в кресле, к железной кружке, в которой он
готовит зеленый чай. И если вдруг я его люблю, то разве что вдруг и если, скорее просто хожу
за ним и снюсь ему по ночам.
А мне - как будто под хвост вожжой, скитаюсь и пялюсь букой, и снова встретившись с ним во сне
кидаю: "А что б ты сдох." Я ощущаю себя чужой, непройденной гласной буквой, не "а", не "и",
а густой, как мед, протяжный тяжелый вздох.
И если я полюблю, то мне уж лучше бы не родиться, сижу на спальнике на полу, глазами сжигаю шкаф.
Он пишет красками на стене: "Давай не будем сердиться", мне остается лишь подойти и ткнуться
в его рукав.
Он младше мира, часы стоят, дыханье моё сбивая, а я тоскую, грызу себя и книжные уголки.
Я не люблю его, просто я практически не бываю, пока не чувствую на плече тяжелой его руки.
А я кричу ему: "Ухожу и вряд ли меня найдешь ты, по мне рыдают могильный холм и стены монастыря."
А я ревную его ко мне, безбожно и безнадежно
И собираю в ладони дни, стараясь не растерять.
Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать. Скоро каникулы, восемь лет,
в августе будет девять. В августе девять, семь на часах, небо легко и плоско, солнце
оставило в волосах выцветшие полоски. Сонный обрывок в ладонь зажать, и упустить сквозь пальцы.
Витька с десятого этажа снова зовет купаться. Надо спешить со всех ног и глаз - вдруг убегут,
оставят. Витька закончил четвертый класс - то есть почти что старый. Шорты с футболкой -
простой наряд, яблоко взять на полдник. Витька научит меня нырять, он обещал, я помню.
К речке дорога исхожена, выжжена и привычна. Пыльные ноги похожи на мамины рукавички.
Нынче такая у нас жара - листья совсем как тряпки. Может быть, будем потом играть, я попрошу,
чтоб в прятки. Витька - он добрый, один в один мальчик из Жюля Верна. Я попрошу, чтобы мне водить,
мне разрешат, наверно. Вечер начнется, должно стемнеть. День до конца недели. Я поворачиваюсь
к стене. Сто, девяносто девять.
Мама на даче. Велосипед. Завтра сдавать экзамен. Солнце облизывает конспект ласковыми глазами.
Утро встречать и всю ночь сидеть, ждать наступленья лета. В августе буду уже студент, нынче -
ни то, ни это. Хлеб получерствый и сыр с ножа, завтрак со сна невкусен. Витька с десятого этажа
нынче на третьем курсе. Знает всех умных профессоров, пишет программы в фирме. Худ, ироничен
и чернобров, прямо герой из фильма. Пишет записки моей сестре, дарит цветы с получки,
только вот плаваю я быстрей и сочиняю лучше. Просто сестренка светла лицом, я тяжелей и злее,
мы забираемся на крыльцо и запускаем змея. Вроде они уезжают в ночь, я провожу на поезд.
Речка шуршит, шелестит у ног, нынче она по пояс. Семьдесят восемь, семьдесят семь, плачу спиной
к составу. Пусть они прячутся, ну их всех, я их искать не стану.
Мама на даче. Башка гудит. Сонное недеянье. Кошка устроилась на груди, солнце на одеяле.
Чашки, ладошки и свитера, кофе, молю, сварите. Кто-нибудь видел меня вчера? Лучше не говорите.
Пусть это будет большой секрет маленького разврата, каждый был пьян, невесом, согрет, теплым
дыханьем брата, горло охрипло от болтовни, пепел летел с балкона, все друг при друге - и все одни,
живы и непокорны. Если мы скинемся по рублю, завтрак придет в наш домик, Господи, как я вас всех
люблю, радуга на ладонях. Улица в солнечных кружевах, Витька, помой тарелки. Можно валяться
и оживать. Можно пойти на реку. Я вас поймаю и покорю, стричься заставлю, бриться.
Носом в изломанную кору. Тридцать четыре, тридцать...
Мама на фотке. Ключи в замке. Восемь часов до лета. Солнце на стенах, на рюкзаке, в стареньких
сандалетах. Сонными лапами через сквер, и никуда не деться. Витька в Америке. Я в Москве.
Речка в далеком детстве. Яблоко съелось, ушел состав, где-нибудь едет в Ниццу, я начинаю считать
со ста, жизнь моя - с единицы. Боремся, плачем с ней в унисон, клоуны на арене. "Двадцать один",
- бормочу сквозь сон. "Сорок", - смеется время. Сорок - и первая седина, сорок один - в больницу.
Двадцать один - я живу одна, двадцать: глаза-бойницы, ноги в царапинах, бес в ребре, мысли бегут
вприсядку, кто-нибудь ждет меня во дворе, кто-нибудь - на десятом. Десять - кончаю четвертый
класс, завтрак можно не делать. Надо спешить со всех ног и глаз. В августе будет девять.
Восемь - на шее ключи таскать, в солнечном таять гимне...
Три. Два. Один. Я иду искать. Господи, помоги мне.
Она раскрасила губы огнем карминным, чтоб стать, как все, чтоб быть - под одну гребенку.
Она отвыкла, чтобы ее кормили, она выбирает ежиков в "Детском мире" - и продавщицы спрашивают
"ребенку"?
Ее цвета - оранжевый с темно-синим, она сейчас тоскует, но тем не менее она умеет выглядеть
очень сильной. Она давно не казалась такой красивой - чтоб все вокруг шарахались в онеменьи.
Не то чтоб она болеет - такое редко, ну, раз в полгода - да и слегка, негромко. А вот сейчас -
какие ни ешь таблетки, в какие ни закутывайся жилетки - царапается, рвет коготками бронхи.
Она обживает дом, устелив носками всю комнату и чуточку в коридоре. Она его выкашливает кусками,
она купила шкафчик и новый сканер, и думает, что хватит на наладонник.
Ее любимый свитер давно постиран, она такая милая и смешная, она грызет ментоловые пастилки,
она боится - как она отпустила - вот так, спокойно, крылышек не сминая.
Она не знает, что с ним могло случиться, кого еще слова его доконали. Но помнит то,
что он не любил лечиться, и сладкой резью - родинку под ключицей и что он спит всегда
по диагонали.
Она подругам пишет - ты, мол, крепись, но немного нарочитым, нечестным тоном, разбрасывает
по дому чужие письма, и держится, и даже почти не киснет, и так случайно плачет у монитора.
Она совсем замотанная делами, она б хотела видеть вокруг людей, но время по затылку -
широкой дланью, на ней висят отчеты и два дедлайна, и поискать подарок на день рожденья.
Она полощет горло раствором борной, но холодно и нет никого под боком. Она притвориться
может почти любою, она привыкла Бога считать любовью. А вот любовь почти что отвыкла - Богом.
Всё думает, что пора поменять системку, хранит - на крайний случай - бутылку водки.
И слушает Аквариум и Хвостенко. И засыпает - больно вжимаясь в стенку - чтоб не дай
Бог не разбудить кого-то.
Вот допустим, ему шесть, ему подарили новенький самокат. Практически взрослый мальчик,
талантлив и языкат. Он носится по универмагу, не разворачивая подарочной бумаги, и всех вокруг
задевает своим крылом. Пока какая-то тетя с мешками по пять кило не возьмет его за плечи,
не повернет лицом, и не скажет надрывным голосом с хрипотцой и: "Дружок, не путайся под ногами,
а то ведь в ушах звенит." Он опускает голову, царапает "извини" и выходит.
Его никогда еще не ругали.
Потом он растет, умнеет, изучает устройства чайников и утюгов. Волосы у него темнеют, он ездит
в свой Петергоф, он рослый не по годам, и мать за него горда и у первого из одноклассников
у него пробивается борода. То есть он чувствует, что он не из "низких тех", в восемнадцать
поступает в элитнейший Политех и учится лучше всех. Но однажды он приезжает к родителям
и застает новорожденную сестренку и сестренкину няню. Она говорит: "Тихо, девочка спит."
Он встряхивает нечесаной головой и уходит и тяжко сопит, он бродит по городу, луна над его
головой - огромный теплый софит. Его еще ниоткуда не выгоняли.
В двадцать пять он читает лекции, как большой, его любят везде, куда бы он ни пошел, его дергают,
лохматят и теребят, на е-мэйле по сотне писем "люблю тебя", но его шаблон - стандартное черта-с два,
и вообще надоела, кричит, эта ваша Москва, уеду туда где тепло, и рыжее карри. И когда ему пишут
про мучения Оль и Кать, он смеется, и сообщает: "мне, мол, не привыкать". Он вообще гордится тем,
что не привыкает.
И, допустим, в тридцать он посылает всё на, открывает рамы и прыгает из окна - ну, потому что
девушка не дала или бабушка умерла или просто хочет, чтобы про него написали "Такие дела",
или просто опять показалось, что он крылат - вот он прыгает себе, попадает в ад, и оказывается
в такой невероятно яркой рыже-сиреневой гамме. Всё вокруг горят, страдают и говорят, но какой-то
черт ворчит: "Погоди еще." и говорит: "Чувак, не путайся под ногами." И пинает коленкой его под зад.
Он взлетает вверх, выходит, за грань, за кадр.
Опирается о булыжник, устраивается на нем уютно, будто бы на диванчике.
Потом поднимает голову.
Над головой закат.
И он почему-то плачет, и тычется носом в пыльные одуванчики.
Не колышется, не шевелится, не подвинется, у зимы ввиду, у снега на поводу, слышь, малыш,
я уже не знаю, во что всё выльется: в ядовитую ртуть, в сверкающую слюду, где очнешься -
в Нью-Йорке или где-нибудь в Виннице, в чьей постели, в чьих ладонях, на чью беду. Я боюсь,
что тебя не хватит не только вырваться - но и даже отпрыгнуть, когда я вдруг упаду.
В этом войске я почетная злополучница, многолетний стаж, пора открывать кружок. Здесь не будет
времени пробовать или мучиться, ждать, пока другой осмелится на прыжок. Видишь, милый,
по-хорошему не получится, тут сперва глотай - а после лечи ожог. И сначала ты выходишь себе
со знаменем - наклоняешься с другого конца стола - я-то знаю, ты давно уже без сознания и в
груди твоей застряла моя стрела.
Закружатся, завальсируют шпили, ратуши, голубые сосны, звездчатый хризолит, я насню тебе сегодня
морские ракушки и канатную дорогу через залив, дни летят, смеются, щелкают, будто семечки,
брось монетку, не считать на воде кругов, две усталые ладони на теплом темечке, бесконечно-мокрый
ветер вдоль берегов. Мы гуляем фонарями, дождями, парками, инспектируем устройство дверных щеколд,
греем ветер золотыми твоими патлами. Утыкаюсь теплым носом между лопатками, острие стрелы привычно
поймав щекой.
Суета и осень, дымка, дурная практика, теплый кофе пополам на двоих в ларьке, шоколадка
разломалась на сто квадратиков, что один за другим растаяли в кулаке. Время лечит лучше самых
полезных выдумок, голова в порядке, в сердце зарос проем, чтоб забыть тебе сегодня на вырост
выданы новый дом, другой автобус, чужой район.
Ты очнешься утром, выдохнешь "утро доброе",
Удивленно глянешь - кто это тут лежит?
Я увижу круглый шрам у тебя под ребрами.
И в который раз попробую пережить.
Трилогия перед годом (цепочка ассоциаций)
Нет, не то чтобы надоели, но утомили, ни на шаг от них не уйдешь, если грош подашь.
Я рискую завязнуть насмерть в их плотном мире, в этом вязком, падком на страсть и ночную блажь.
В жарком, потном, как овчина, горячем доме, в горловых, межвздошных, ласковых их словах,
я-то думал их выпиливать в халцедоне, в ре-миноре, с придыханием в каждой доле,
а сквозь них - потоки в тысячи киловатт.
И она так жадно сжимает меня в ладони, чтоб цепочка не мешала ей целовать.
Нет, не то чтобы утомили, но сколько можно, третий лишний, первый главный, я ни гу-гу,
я задержан на бесхитростной их таможне пограничниками рук и борзыми губ,
не позволено быть лишним в мерцанье плоти, лезть им в рот (который по классике цвета rot),
помнишь, как там было, миф о жене и Лоте, ноги вместе, руки в стороны, взгляд вперёд,
нынче вечер, окна в сказочном переплете, я вернусь, услышав шелест пальто в полете,
вздох - она берет со стола берёт.
Нет, не то чтобы сколько можно, но очень больно отвернуться, улыбнуться и отпустить,
мне потом не хватит мячиков волейбольных и имбирных леденцов, чтобы их спасти.
Ведь она уже кого-то боготворила, шила платья, тот порой приезжал гостить,
слишком помню, как она со мной говорила, со слезами перемешивая в горсти.
Но пока она смеется, себе в основу положив, что завтра сбудется завтра лишь.
Я гляжу на них печально и чуть сурово. Может быть мне просто завидно, право слово,
наблюдать за силуэтами в чуть лиловых помутневших окнах пряничных их жилищ.
__________
А у нас декабрь, но вокруг по-вешнему
Сыро и горячо.
Я захожу домой и вешаю
Голову на крючок.
Чайник вскипает, на окнах вязью
Странные письмена.
Господи, если ты вдруг на связи, -
Как она без меня?
Господи, лучшее, что ты выдумал,
Сделано из ребра.
Выдуто, выверено и выдано,
Чай на губах мешается с выдохом
Теплого серебра.
Господи, дай ей пути лучистые,
Лучшие из твоих.
Если нам вдруг на двоих расчислено,
Я обойдусь, но чтоб ей по-честному
Счастья за нас двоих.
Чтобы она не видела черного
В розе твоих ветров.
Чтобы хоть раз забыла про чертово
Злое своё метро.
Чтоб миновали ее трущобы,
Изморозь, гарь и ил,
Чтобы играл Михаил и чтобы
Подыгрывал Гавриил.
Господи, я всё словами порчу,
Истина не в речах,
Весной, когда набухают почки,
Может быть, ты проверишь почту
И прочтешь белизну плеча,
И щека ее горяча
И она прикусывает цепочку,
Чтобы не закричать.
______
Чтобы не расплескать - прикрываю лоб рукой, чашку себе из ладони соорудив,
утро пригрелось русым пушистым облаком к солнечной невыспавшейся груди.
Я не пойму, что было со мною до него, как я жила, и в чьих я спала домах.
Если он позвонит, я подпрыгну до неба, если не позвонит - позвоню сама.
Мир нараспашку, на поводке серебряном Бог задремал, уставший меня учить.
Если погладить теплый хребет поребрика - сытой довольной кошкой асфальт урчит
что-то дикарско-латино-американское, чтобы вдохнуть на миг - и живешь едва.
Девочка отчего ты всё ходишь в каске, а? Чтобы от счастья не лопнула голова.
Реки синеют, где-то вдали тоскливая толстая чайка хрипло лажает блюз.
Если он меня любит - то я счастливая, если же нет - ну, я-то его люблю.
Мы еще обрастем нежилыми стенками в стылом ветру, но нынче-то поутру
всё, что мы нажили общего - это терпкая черная теплота меж сплетенных рук.
Вот я иду по поребрику, как по лучику, с богом в ладони, с искрами вместо глаз.
_____
Может быть всё и правда у них получится.
Главное, чтобы цепочка не порвалась.
Экстренное мытье мозга
Не бойся, милый, это как смерть из телека, воскреснешь, вылезешь где-нибудь через век,
ведь это даже не вирус, а так, истерика, суббота-утречко, надо уже трезветь. Пора идти,
в пакете в дорогу бутеры, расческа, зеркало - господи, это кто?.. На улице не морозно,
но мерзко - будто бы хмельное небо вырвало на пальто. Ну что ж, спокойно, с толком,
поднявши голову, на остановку, правильно, не спеши, так хорошо - не видно ни сердца
голого, ни розовой недомучившейся души.
Вот так проходят эти, почти-осенние, почти совсем живые пустые дни, которые начинаются
воскресением, кончаясь так, как тысячи дней до них, их не удержишь в пальцах - уж больно
скользкие, бездарная беззастенчивая пора, ты приезжаешь вечером на Московскую,
а уезжаешь с Автово и вчера. Друзья живут, хоть плохо, но как-то маются, а ты чем хуже,
тоже себя ищи, один качает мышцы и занимается, другая, вот, влюбляет в себя мужчин.
Пойди помой посуду - работа та еще, отправься в лес, проспаться, пожрать, поржать.
А ты стоишь зубами за мир хватаешься и думаешь, что он будет тебя держать.
Ты думаешь, ты такой вот один-единственный, такой вот медноногий смешной колосс,
который хочет нырнуть в ее очи льдистые и спрятаться в рыжем танце ее волос. Что
ты один молчишь ей срывным дыханием и молишься нецелованному лицу, что ты готов
сгореть за ее порхание, за голоса крышесносую хрипотцу. Она ведь вечно вместе,
всегда при свите и она ведь пробежит по твоей золе. И самый ужас в том, что она
действительно прекрасней всего прекрасного на земле.
И что тебе расскажешь - посуда вымыта, за окнами злые темные пять утра, не вытянута,
не вымотана, не вынута из рыхлого измочаленного нутра та нитка, нерв из зуба, живая,
чуткая, свернувшаяся в горячий больной клубок, которую те, кто верят хоть на чуть-чуть
в нее смущенно в своих записках зовут "любовь". Который раз - и мимо, а нитка тянется,
и трется о бессмысленные слова, вот так ее когда-нибудь не останется - и чем тогда
прикажешь существовать? Потом-потом-потом, а пока всё пенится, барахтается у боли
своей в плену, не трогай, пусть подсохнет, еще успеется проверить, дернуть заново
за струну. И ты опять расплачешься, раскровавишь всё, почувствуешь, как оно там
внутри дрожит.
А вот сейчас ты выпрямишься. Расправишься. Войдешь в автобус. Встанешь. И станешь жить.
Колыбельная
Мне бы имя твое шептать, но под ребрами боль шипит.
Как-то некогда больше спать, если некуда дольше пить.
А у нас за окном всё снег, всё танцует, сбивает с ног.
И не надо читать Сенек, чтоб представить тебя, сынок.
Мне подруги не верят: "как?", пишут "твой? быть не может, твой?".
Он лежит у меня в руках, как чукотское божество.
Для больших и чужих - Артем. По-домашнему будет Тим.
А по отчеству? Подрастем и решим. Пока не хотим.
Тень ресниц на его щеках. Он прижался к моей груди.
Он лежит у меня в руках, через год он начнет ходить.
А по отчеству - чушь, не суть. Он успеет еще решить.
Я сперва за него трясусь, а потом отпускаю жить.
Десять лет на чаше весов. Дождь струится по волосам.
Мой сынок чересчур высок, и не может ударить сам.
Не стыдись того, что ревел, не ревет неживая тварь.
А ударят тебя - не верь, невелик и беззуб январь.
И сначала он ходит в лес, а потом уезжает в Лос-,
я вдыхаю: "Куда ты влез"? и звоню ему "удалось?"
И когда-то в пустой висок мне ударит ночной звонок.
Мой сынок чересчур высок. И безвыходно одинок.
Видишь, Тим мой, какая темь, слышишь, Тим мой, часы спешат,
Тим, когда убегает тень, я не знаю, чем утешать.
Слышишь, Тим, тишину терпя, выжигаю сердечный гной.
Как же здорово, что тебя не случилось пока со мной.
Паутину плетет тоска, одиночеством бьет кровать.
Видишь, я и себя пока не умею не убивать.
А потом паруса зимы превратятся в горы былья.
На пшеничное слово "мы" я сменю неживое "я".
Но пока у меня январь, ветер ржавую рвет листву.
Я прошу тебя, не бывай. Будь же счастлив - не существуй.
Про ангелов
Восьмого мая они просыпаются среди ночи.
Старший из них говорит: "Черемуха зацветает"
Средний из них говорит: "Чепуху ты мелешь."
Младший шепчет: "Мама моя святая,
Защити нас всех, пока ты еще умеешь,
Неприкаянных одиночек."
Она говорит: "Всё хорошо, сыночек."
Девятого старший под вечер приходит черный,
Говорит: "Там толпа, шли по головам, топтались по душам."
Показывает ушибы и умирает.
Средний будто кожу с себя сдирает,
Воет волком, уткнувшись в его подушку.
Младший плачет: "Папенька, ты ученый,
Куда мы теперь без старшего?
Ведь нам и не снился ни опыт его, ни стаж его."
Отец отвечает ему: "Ничего страшного,
Если что - спрашивай."
Среднего ищут весь день и находят к вечеру,
Во временном котле
В ременной петле.
Над его кроватью солнечный теплый след еще.
Младший смотрит безвыходно и доверчиво,
Спрашивает: "Мама, я буду следующим?"
Одиннадцатого он просыпается, думает: "поглядим-ка"
бережно сдувает с цветов пыльцу,
что у нас нынче слышно?
Завтра в прошлом году погибает Димка,
Прямо в подъезде, лезвием по лицу.
Завтра в прошлом году зацветает вишня.
А сегодня солнце взойдет, солнце зайдет
И ничего не произойдет.
Двенадцатого он просыпается ровно в семь.
Улыбается, ставит чай, начинает бриться.
Успевает увидеть, как черемуха серебрится.
Утро пахнет поджаристыми коржами,
Отец выходит из спальни в одной пижаме.
Мать говорит: "Не бойся, я тебе новеньких нарожаю."
Считалочка
Сто дней, сто ночей,
Плачет город - он ничей,
знаешь, жизни несчастливых
сходятся до мелочей.
Сейчас два часа тридцать восемь минут. Сейчас я сажусь за стол, беру карандаш и пишу тебе
то, чего от меня не ждут. А если ждут, ты когда-нибудь передашь. Море плясало и дождь над
ним причитал. Я этого не писала. Ты этого не читал.
Когда-нибудь он выходит ее встречать. Он надевает куртку, берет собаку, на лестнице
недовольно пинает банку и вежливо отвечает, который час. До остановки, в общем, недалеко,
но он шагает медленно, отражаясь, в широких мелких лужах, от листьев ржавых,
в колючем небе, бледном, как молоко. Он впитывает разрозненный звукоряд, прозрачный
несезон, холодок по коже, он думает, что любимые все похожи на мелкий дождь, танцующий
в фонарях. Он думает, что они все похожи на неоновые змейки на мокрых крышах, на то,
как осторожно на руку дышат, когда она несильно обожжена.
Она его обнимает. Слегка сипя, здоровается. Бросает собаке коржик. Он думает,
что любимые все похожи и улыбается этому про себя.
Когда-нибудь, например, через пару дней, она сидит в автобусе, как живая, опасная,
как собака сторожевая, когда добыча распластана перед ней. Она сидит и внутри у нее
все лает и смотрит глазами цвета, как жидкий йод. По радио какой-то мудак поет:
"Ах девочка моя, ла-ла-ла-ла-лайла, ах девочка моя, ты такая злая, как будто
он совсем тебе не дает."
Она подходит к выходу, словно зомби. И слезы в ней дрожат, будто зерна в зобе,
Она ревет, вдыхая прогорклый смог, двадцатилетний лоб, а точнее лбица, как будто весь мир
старался к ней продолбиться, а этот придурок смог. И заяц жил, и лисица жила, и львица -
а медведь пришел и разрушил весь теремок.
Она стоит и коса у нее по пояс. И щеки мокры от слез. А у любви есть тот, кто попал
под поезд и тот, кто забрызган грязью из-под колес.
Когда-нибудь мы сидим с тобой вшестером - ты, я и четыре призрачных недолюбка
и лунный свет, и моя голубая юбка, и дымный и негреющий костерок. Когда-нибудь
мы сидим с тобой у огня и ты говоришь мне: "Слушай, кто эти люди?" И я отвечаю:
"Это все те, кто любят или любили неласковую меня." И я говорю: "Вот этот отдал мне год,
а этот два, а этот платил стихами, которые внутри меня полыхали и отражались строчками
у него. Полсотни месяцев, сотни живых зарниц, бессонных и счастливых глазных прожилок -
которые я тогда у них одолжила и вот сейчас должна всё прожить за них. Вот видишь,
складка, горькая, пожилая, вот слышишь - смех неистовый, проливной - ты думал, это было
всегда со мной, а это я кого-то переживаю."
Быть может и сама того не желая - но вечно, как и водится под луной.
Время - наверное пять с хвостом. Острым карандашом этот текст написан
о том, что всё будет хорошо.
И острием самым подведена черта.
Я этого не писала.
Ты этого не читал.
Бука — таинственное существо, персонификация морока, страха, некоей таинственной силы, которая может проявиться где угодно (с)